Потом встал. Оп-оп-оп… Нет, именно встал. Стал стоять. Не прямо, конечно, не в рост в смысле — крыша! — но прочно. Относительно. Нашарил фонарик. Гимнюк. Кабель. Рулон. Где простыня? Простыня. Бечевка. Осталось сплюсовать слагаемые. Простыню — расстелить. Ну, скажем, хотя бы так. Чхи! — достали с пылью. Гимнюка — на простынку. Вот. Расправим, расправим… Завернем. Еб! макушкой… Тщательно, тщательно, чтоб ни щелочки, чтоб не вонял слишком… Ножки укутаем… О, бля. Кабель… Чхи! Да вот же нож, специально для этого припас. Не распутывать же… Вот. Кабель еще пригодится. Все засрано. Сраные птицы. Пернатые. Укутаем, укутаем. Теперь обвяжем. Бечевочкой. Головку еще раз. Поперек пояса. Чхи! Ножки, ножки… Ага. Добре. Чхи. Как ни глянь — типичнейший трупак. Но сие поправимо. Иначе б чего мы столько с этим рулоном пердели? Блин, ну хули так низко? Вадим раскатал линолеум. И впрямь — комната. Сверток… Не мичман, не охранник, не Сергей Гэ, не труп — сверток. Славный эволюционный путь. И последняя стадия, финал, венец в некотором роде — стадия рулона. Закатываем. Раз! Раз! И еще раз! Замечательно. Перфектно. Ну, не идеально круглый в поперечнике, овальный скорее, но у каждого свои недостатки. Зато ассоциаций с человеком ЭТО уже не вызывает. Вот теперь — кабелем. Еще разрежем. И в двух местах поперек. Намертво. Fine! Катился венец гимнючьей эволюции ввиду не идеальной круглости тоже не идеально. Но тут уже Вадим управился одними пинками. Он отпинал рулон в самый дальний конец чердака, затолкал в угол. Оценил. Проканает. Смотрится в общем антураже кала и запустения органично, внимания не привлекает. Даже если привлечет. Даже если извлекут. Даже если к тому времени он не окончательно сгниет. Хуй вы его опознаете. Вадим не только прикрыл за собой чердачный люк, но даже и замок навесил. Декорацию, вернее, соорудил. Кое-как зацепил за скобы. Вроде держится. Когда полезут, ясен хрен, увидят, что взламывали. Но для досужего взгляда все как обычно. Еще одна пошлость — «разламывается тело». Вы в курсе, что именно разламывается? Точнее не скажешь. Ща конечности на пол попадают. Словно взял на себя гимнючьи обязательства по разложению и осуществил в кратчайшие сроки. И рожа — черная. Просто черная. Про руки и одежду не говоря. Забить. Не кровь. Не улика. Отстираем. Рожу — так прямо сейчас. Кстати, кровь. Этого тоже еще хватает — в ванне и по стенам. По кафелю. Не то чтоб очень много, но… К счастью, это отмыть — раз плюнуть. Зря я, что ли, именно в санузле его валил? Отмывать он закончил от силы минут через пятнадцать. Рядом со стоком, в месте, куда попала пуля, откололась эмаль — надо будет закрасить. Хоть просто белой краской. Что еще? Вадим повесил душ, придирчиво огляделся. На стеклянной полочке под зеркалом в компании шампуней и дезодорантов ненавязчиво, но с достоинством обосновался небольшой черный пистолет. Вадим бросил его в карман абсолютно безотчетным движением — не оставлять же тут. Последнее. Господи, неужели последнее? Не расслабляйся, не расслабляйся, козлик (расслабиться — сразу рухнуть)… Пакет (да сколько можно пакетов?!) — с одежкой, пальчиками, инструментиками. Инструментики-то в чем виноваты? А что, хлебушек, опять-таки, этим ножом дальше резать? К завтраку? Да, нож, точно, сейчас бы забыл. Ага. Черт, легковат. А ну как не утонет? Вообще должон… А ну как нет? Чего б туда еще? Гантелю. Пять кило. Ежедневная уборка трупов гораздо быстрее приблизит вас к искомому состоянию бесповоротного Шварценеггера, чем утренняя зарядка. Тренажерный зал Аплетаева. Нормалек. Только перевязать горловину. Той же бечевкой. О! Но в прихожей выяснилось, что не совсем «о». Про куртку-то он забыл. Про верхнюю гимнюкову одежду. Короткая, плотная, недешевая, подбитая овчиной кожанка (тут мичман досадно изменил флотскому стилю ради авиационного — такое полагалось носить пилотам американских бомберов времен второй мировой). В пакет не влезет. Куда там. Забить. Будет бомжам радость. Хоть кому-нибудь польза от мудака. Он закинул пилотский кожан на плечо. Четыре сорок две. На улице изгалялся ветер, колотя какой-то незакрепленной жестью. Теплые, мокрые, насыщенные мельчайшего помола водой порывы забивали глотку, не давая дышать — Вадим пригнул и отвернул лицо. Ни один фонарь не горел и практически ни одно окно — видимость была немногим лучше, чем во вчерашнем лесу. Вообще в этот час нашпигованный человеками спальный район, гигантское ночное хранилище мыслящей материи, совершенно не казался обитаемым. Наоборот, очевидным становилось, что город — как и все придуманное и созданное людьми для собственного проживания, удобства еtс. — имеет другую сторону: зримую, понятную и осмысленную только для него самого. Гимнюкова куртка нырнула в первый же помойный контейнер. Молча метнулись тени. Кошки? Крысы? Стегоцефалы? В стиснутой девятиэтажками горловине двора ветер едва не сшиб с ног. За всю дорогу — а идти было немало, восемь кварталов, — ни единой машины не встретилось Вадиму, ни единого гребаного такси. При том, что это было, безусловно, к лучшему — лучше не делалось. Уровень «Спальный Район» сменился за очередным поворотом уровнем «Мир Реки» без предупреждения. Переизбыток панельных ориентиров (непригодных для ориентирования в силу скученной скучной идентичности) — вообще полным отсутствием последних. Поблизости темнота вытерта была до белизны — но дальше шла чистая, беспрекословная, монолитная, лишенная измерений. Лишь сбрызнутая, словно древний звездчатый скринсейвер, сыпью абстрактных огней: непонятно, насколько далеких и потому не дающих представления о ее, темноты, величине. На которую только ветер намекал — ровный, широкий, избавившийся от судорожной клаустрофобии дворов. Гремящий в гипотетической выси невидимыми проводами ЛЭП. Просторный пустырь, что предстоял Вадиму — кочковатый, засоренный жухлым травяным (тростниковым?) мочалом — полустаявший снег превратил почти в болото. Вадим прыгал, проваливался, хлюпал, увязал. Ноги тут же промокли. Наткнулся на обломки бетона, чуть не упал. Река проявлялась однородным мощным шелестом. Волны, едва-едва намеченные пенными штрихами на морщимых берегом сгибах, шли к тому под большим углом. Не без труда Вадим отыскал трубу. Канализационную, может, или еще какую — громадного диаметра, полувросшую в береговой и далее донный песок, ненамного совсем выступающую над водой горбылями бетонных сегментов и уходящую в реку метров на двадцать-тридцать. Не без труда шел по ней — не видать ни хера, да и волны, постоянно перекатывающие через сегменты, сделали скользкой полукруглую поверхность. Не без труда удержал равновесие, меча с размаху в Даугаву пакет — тот как в подпространство улетел, пропав для всех органов чувств одновременно. На обратном пути, за четыре квартала до дома, морось вновь дозрела до дождя.
За три… За два с половиной… Он увидел их почти издалека — не их, вернее, а машину: то ли увидел, то ли музон услышал, равномерное буханье из открытой дверцы. Их-то самих как раз — только пройдя мимо, вплотную буквально: четыре-пять рослых силуэтов в бесформенных куртках. Тачка была голимая. Фонари не горели. При приближении Вадима они, до того перебуркивающиеся, перелаивающиеся, замолчали; молчали, когда он проходил; молчали, когда миновал их — и уже когда удалился шагов на пять, кинули практически не интонированное и безадресное: «Э, мужик». Так, подумал Вадим, не оборачиваясь, не замедляя и не убыстряя темпа. «Мужик!» — громче, настойчивее. Молодой, пэтэушный, щенячий голос хочет казаться низким и веским. Индифферентный Вадим в этот момент достиг чернильного промежутка между глухими торцами. Он услышал, что сзади набегают, и все-таки остановился, развернулся. «Мужик…» — уже приглушенно, свойски почти, на выдохе от бега — первый надвинулся, напер (выше его на полголовы), прочие, подтянувшись, окружили. Да, четверо, здоровые, лиц в темноте не различить. «Чирку нарисуй, мужик», — от первого несло бухлом. «Лопатник давай,» — нетерпеливо велели слева. «Как-же-вы-мне-все-на-до-е-ли», — без малейшей эмоции произнес про себя Вадим, без малейшего намерения суя руку в карман. Правую руку. В правый карман.
«Ты че, не понял, кент?» — первый протянул пятерню — толкнуть, или за грудки сгрести, или за морду взять. Вадим вынул руку. Если бы в кармане оказался лопатник, он бы, наверное, отдал им лопатник. Или если бы гимнюковский пистолет стоял на предохранителе — он с ним ни в жисть бы не совладал. Но после выстрела в блеклый полубокс Вадим и не вспоминал ни про какие предохранители. Вспышка была слишком яркой и близкой — лица в ней он так и не успел разглядеть. Не дожидаясь даже, когда первый упадет, Вадим протянул руку влево — к другому источнику звука, и выстрелил еще дважды. Тогда только остальные среагировали и бросились бежать. Беззвучно, неправдоподобно быстро и в прямо противоположные стороны. Причем ни один — к машине.
Импровизированный плакат изображал два классических деревянных выгребных нужника-скворечника, расположенных строго один над другим. На двери второго этажа, куда вела лесенка с кокетливыми резными балясинками, висела табличка Management. На двери нижнего — Employees. Вадим старательно разгладил смазанную с обратной стороны клеем бумагу, прилепляя нонкоформистский плакатик поверх рекламно-«банзайного» на дверь начальственного кабинета. Отошел на шаг, полюбовался. Явившись сегодня на рабочее место с изрядным опозданием, он обнаружил, что там, в выгородке, горит свет (на улице по пасмурному декабрьскому обыкновению так толком и не рассвело — в знак траура о почившем мичмане Гимнюке Рига как могла уподобилась его любимому заполярному Североморску). Очкастый вернулся! — естественным образом подумалось Вадиму первым делом. Но то-то и оно, что нет — на второй день необъяснимое отсутствие в пресс-руме его руководителя породило уже всеобщую подспудную ажитацию. «Там Анатольич и Сам!» — шепнули Вадиму с восхищенной интонацией сплетни. Сотрудникам, однако же, официально-настоятельно, не допускающим возражений сыпучим тембром главы отдела инфбеза объявлено было, что Андрей Владленович удалился в плановый отгул и до Нового года в банке не появится: благо сегодня, 29 декабря, — всяко предпоследний рабочий день. Вскорости Вадим лицезрел Пыльного и сам: в компании Цитрона и условно-обобщенного его референта тот возник из-за стеклянной зажалюзенной стенки — и сразу же навесил экзистенциально-унылый взгляд на Аплетаева. Уныние, несомненно, проистекало из осознания общего несовершенства человеческой природы, наиболее наглядно явленного на конкретном примере антиобщественных и преступных, административно и уголовно наказуемых действий этого самого Аплетаева — в курсе каковых Михаил Анатольевич согласно должности был, понятно, уже давно. Возможно, с самого начала. Возможно, даже с того момента, когда первая спора крамолы попала на благодатную почву аплетаевского мозга. — Вы опоздали, — скорее констатировал, чем спросил Пыльный. Вадим, чувствуя слабость в коленях и пустоту в желудке, вскочил, сбивчиво… фу, поморщился на это Вадим и просто согласился, спокойно глядя снизу, со стула, в музейно-восковую вытянутую физиономию: — Увы.